Городок Окуров - Страница 20


К оглавлению

20

- Угодничек божий, милостивый! Прекратили нас - кончено!

А городовой Капендюхин, стоя над ним, утешал портного:

- А ну, Егор, не реви, як баба! Ще, може, ничего не буде!

Слухи о том, что начальство хочет успокоить горожан, подтвердились: исправник вызвал Колю и, должно быть, чем-то сконфузил его - бойкий телеграфист перестал бегать по улицам.

К Минакову явился Капендюхин и сурово объявил ему:

- А ну, Егор, идём у полицию.

- Зачем?

- А чтоб тебе слухов не пускать.

Арестовали какого-то странника, исчезли Вавила Бурмистров и печник Ключарев.

Любители драмы и комедии стали готовиться к спектаклю - но в их суете и беготне было что-то показное, подчёркнутое, - горожане ясно видели это.

За обедней в воскресенье собор был набит битком; окуровцы, обливаясь потом, внимательно слушали красивую проповедь отца Исайи: он говорил об Авессаломе и Петре Великом, о мудрости царя Соломона, о двенадцатом годе и Севастополе, об уничтожении Крепостного права, о зависти иностранных держав к могуществу и богатству России, а также и о том, что легковерие - пагубно.

Расходясь по домам, обыватели соображали:

- Видать, что и взаправду будут перемены, - по пустякам в церкви не позволят говорить!

Жуткая тревога усиливалась, внимание к словам друг друга росло. Собирались кучками и догадывались:

- Иностранец этот - он всегда соображает, как Россию уязвить, - отчего бы?

Кто-то внушительно разъяснил:

- Главное - тесно ему: разродился в несметном количестве, а жить негде! Ежели взять земную карту, то сразу видно: отодвинули мы его везде к морским берегам, трётся он по берегам этим, и ничего ему нету, окромя песку да солёной воды! Народ - голый...

- В таком разе, конечно, и русскому позавидуешь...

Раздавался голос Тиунова:

- Решено призвать к делам исконных русских людей - объявлено было про это давно уж!

Обыватели спрашивали друг друга:

- Это - кто говорит?

- Кривой из слободы.

Солидные люди, отмахиваясь, шли прочь:

- Есть кого слушать!

- Подмечайте, православные, хороших людей, которые поразумнее, почестнее...

Бондарь Кулугуров, огромный бородатый старик, спросил:

- Где они у нас?

Его поддержали:

- Н-да, эдаких чего-то не знатно.

- Кто к пирогу?

- Пора.

- Пустое затеяно! - говорил бондарь, вытягиваясь во весь рост. - Ты пойми, слобожанин, что нам с того, коли где-то, за тысячу вёрст, некакие люди - ну, скажем, пускай умные - сядут про наши дела говорить? Чего издали увидят? Нет, ты мне тут вот, на месте дай права! Дома мне их дай, чтоб я вору, голове Сухобаеву, по всем законам сопротивляться мог, чтоб он меня окладом не душил, - вот чего мне позволь! А что на краю земли - то нас не касаемо!

Глаза у бондаря были узкие, они казались маленькими щёлками куда-то в беспокойную, глубокую тьму, где всегда кипело неукротимое волнение и часто вспыхивал зелёный гневный огонь. И руки у него были тоже беспокойные странно мотались, точно стремясь оторваться от большого тела, шумно хлопали ладонями одна о другую, сцеплялись кривыми пальцами и тёрлись, и редко движения их совпадали со словами старика.

- Эх, почтенный! - начал было Тиунов, сверкая глазом.

- Вот те и эх! - отразил бондарь и, круто повернувшись, пошёл прочь, а за ним отошли и другие.

- Православные! - обратился кривой к оставшемуся десятку человек. - Я говорю в том наклонении, что мы, мещанство...

Но кривой плохо выбрал время: каждого человека в этот час ждал дома пирог, - его пекут однажды в неделю, и горячий - он вкуснее. А ещё Тиунов забыл, что перед ним люди, издавна привыкшие жить и думать одиноко издревле отученные верить друг другу. На улицу, к миру, выходили не для того, чтобы поделиться с ним своими мыслями, а чтобы урвать чужое, схватить его и, принеся домой, истереть, измельчить в голове, между привычными, тяжёлыми мыслями о буднях, которые медленно тянутся из года в год; каждый обывательский дом был темницей, где пойманное новое долго томилось в тесном и тёмном плену, а потом, обессиленное, тихо умирало, ничего не рождая. Так семя цветка, занесённое ветром в болото, сгнивает там бесследно, не имея сил разрастись, расцвести и улыбнуться небу яркой улыбкой.

Осталась с кривым старуха Маврухина - красные глаза её, залитые мутной влагой, смотрели в лицо ему, чего-то ожидая, и Тиунову неловко было уйти от них.

- Что, бабуня? - тихо спросил он.

- Сынок мой едет, чу! - сообщила мать.

- Куда он?

- К царю небесному...

- Ишь ты! - печально усмехаясь, сказал Тиунов.

- Нашли, слышь, дорогу-то туда!

Старуха тряслась и неверными движениями рук кутала дряхлое, разбитое горем и временем тело в грязные лохмотья.

- Прощай, бабуня! - сказал кривой, отходя.

Она, улыбаясь, осталась одна на площади, перед большим, светлым храмом.

Тыкая в землю палочкой, Тиунов не спеша шёл в слободу, жевал губами, чмокал и, протянув перед собой левую руку, шевелил пальцами, что-то, видимо, высчитывая.

Понедельник был тихий, ясный; за ночь мороз подсушил грязь улиц, городок стоял под зеленоватым куполом неба празднично чистенький - точно жених.

Гулко и мерно бухали бондари, набивая обручи, за рекой пыхтела пароотводная трубка сухобаевского завода, где-то торопливо и озабоченно лаяла собака, как бы отвечая заданный урок.

Но уже с утра по улицам города поплёлся, как увечный нищий, слух о порче телеграфа.

Как всегда, в девять часов к почтовой конторе подкатилась монастырская бричка с дородной и ласковой матерью Леокадией и смешливой, краснощёкой послушницей Павлой на козлах; у закрытых дверей конторы стоял седоусый Капендюхин, с трубкой в зубах и грозно сдвинутыми бровями. Покряхтывая, мать Леокадия вылезла из брички и остановилась у крыльца, удивлённая необычным выражением давно и хорошо знакомого ей добродушного лица.

20